Былое и думы, том 1, стр. 205

("Письма из Франции и Италии" письмо XIV, Ницца, 31 дек. 1831.)

Утром, помнится, 4 декабря, вошел ко мне наш повар Pasquale Rocca и с довольным видом объявил, что в городе продают афиши с извещением о том, что "Бонапарт разогнал Собрание и назначил красное правительство". Кто так усердно служил Наполеону и распространял, даже вне Франции (тогда Ницца была итальянской), такие слухи в народе-не знаю, но каково должно быть число всякого рода агентов, политических кочегаров, взбивателей, подогревателей, когда и на Ниццу хватило?

Через час явились Фогт, Орсини, Хоецкий, Матьё и другие, — все были удивлены… Матьё, типическое лицо из французских революционеров, был вне себя.

Лысый, с черепом в виде грецкого ореха, то есть с черепом чисто галльским, непоместительным, но упрямым, с большой, темной и нечесаной бородой, с довольно добрым выражением и маленькими глазами-Матьё походил на пророка, на. юродивого, на авгура и на его птицу. Он был юрист и в счастливые дни Февральской республики был где-то прокурором или за прокурора. Революционер он был до конца ногтей: он отдался революции, так, как отдаются религии, с полной верой, никогда не дерзал ни понимать, ни сомневаться, ни мудрствовать лукаво, а любил и верил, называл Ледрю-Роллена — "Ледрррю" и Луи-Блана — Бланом просто, говорил, когда мог, "citoyen" и постоянно конспирировал.

Получивши весть о 2 декабре, он исчез и возвратился через два дня с глубоким убеждением, что Франция поднялась, que cela chauffe [673] и особенно на юге, в Барском департаменте, около Драгиньяна. Главное дело состояло в том, чтоб войти в сношения с представителями восстания… кой-кого он видел и с ними решил ночью, перейдя Вар на известном месте, собрать на совещание людей важных и надежных… Но, чтоб жандармы не могли догадаться, было положено с обеих сторон подавать сигналы "коровьим мычанием". Если дело пойдет на лад, Орсини хотел привести всех своих друзей и, не совсем доверяя верному взгляду Матьё, сам отправился вместе с ним через границу. Орсини возвратился, покачивая головой, однако, верный своей революционной и немного кон-дотьерской натуре, стал приготовлять своих товарищей и оружие. Матьё пропал.

Через сутки ночью меня будит Рокка, часа в четыре:

— Два господина, прямо с дороги, им очень нужно, говорят они, вас видеть. Один из них дал эту записку — "Гражданин, бога ради, как можно скорее, вручите подателю триста или четыреста франков, крайне нужно. Матьё".

Я захватил деньги и сошел вниз: в полумраке сидели у окна две замечательные личности; привычный ко всем мундирам революции, я все-таки был поражен посетителями. Они были покрыты грязью и глиной с колен до пяток, на одном был красный шарф, шерстяной и толстый, на обоих — затасканные пальто, по жилету пояс, за поясом большие пистолеты, остальное — как следует: всклоченные волосы, большие бороды и крошечные трубки. Один из них, сказав "citoyen", произнес речь, в которой коснулся до моих цивических добродетелей я до денег, которые ждет Матьё. Я отдал деньги.

— Он в безопасности? — спросил я.

— Да, — отвечал его посол, — мы сейчас идем к нему за Вар. Он покупает лодку.

— Лодку? зачем?

— Гражданин Матьё имеет план высадки, — гнусный трус лодочник не хотел дать внаем лодку…

— Как, высадку во Франции… с одной лодкой?."

— Пока, гражданин, это тайна.

— Comme de raison [674].

— Прикажете расписку?

— Помилуйте, зачем.

На другой день явился сам Матьё, точно так же по уши в грязи… и усталый до изнеможения; он всю ночь мычал коровой, несколько раз, казалось, слышал ответ, шел на сигнал и находил действительного быка или корову. Орсини, прождав его где-то часов десять кряду, тоже возвратился. Разница между ними была та, что Орсини, вымытый и, как всегда, со вкусом и чисто одетый, походил на человека, вышедшего из своей спальной, а Матьё носил на себе все признаки, что он нарушал спокойствие государства и покушался восстать.

Началась история лодки. Долго ля до греха, — сгубил бы он полдюжины своих да полдюжины итальянцев, Остановить, убедить его было невозможно. С ним показались и военачальники, приходившие ко мне ночью, — можно было быть уверенным, что он компрометирует не только всех французов, но и нас всех в Ницце. Хоецкий взялся его угомонить и сделал это артистом.

Окно Хоецкого, с небольшим балконом, выходило прямо на взморье. Утром он увидел Матьё, бродящего с таинственным видом по берегу моря… Хоецкий стал ему делать знаки; Матьё увидел и показал, что сейчас придет к нему, но Хоецкий выразил страшнейший ужас — телеграфировал ему руками неминуемую опасность и требовал, чтоб он подошел к балкону. Матьё, оглядываясь и на цыпочках, подкрался.

— Вы не знаете? — спросил его Хоецкий.

— Что?

— В Ницце взвод французских жандармов.

— Что вы?!

— Ш-ш-ш-ш… Ищут вас и ваших друзей, хотят делать у нас домовой обыск вас сейчас схватят, не выходите на улицу.

— Violation du territoire… [675] я буду протестовать.

— Непременно, только теперь спасайтесь.

— Я в St.-Helene к Герцену.

— С ума вы сошли! Прямо себя отдать в руки, дача его на границе, с огромным садом, и не проведают, как возьмут — да и Рокка видел уже вчера двух жандармов у ворот.

Матьё задумался.

— Идите морем к Фогту, спрячьтесь у него покаместь, он, кстати, всего лучше вам даст совет.

Матьё берегом моря, то есть вдвое дальше, пошел к Фогту и начал с того, что рассказал ему от доски до доски разговор с Хоецким. Фогт в ту же минуту понял, в чем дело, и заметил ему:

— Главное, любезный Матьё, не теряйте ни минуты времени. Вам через два часа надобно ехать в Турин- за горой проходит дилижанс, я возьму место и проведу вас тропинкой.

— Я сбегаю домой за пожитками… — и прокурор республики несколько замялся.

— Это еще хуже, чем идти к Герцену. Что вы, в своем ли уме, за вами следят жандармы, агенты, шпионы… а вы домой целоваться с вашей толстой провансалкой, экой Селадон! Дворник! — закричал Фогт (дворник его дома был крошечный немец, уморительный, похожий на давно не мытый кофейник и очень преданный Фогту). — Пишите скорее, что вам нужна рубашка, платок, платье, он принесет и, если хотите, приведет сюда вашу Дульцинею. целуйтесь и плачьте, сколько хотите.

Матьё от избытка чувств обнял Фогта.

Пришел Хоецкий.

— Торопитесь, торопитесь, — говорил он с зловещим видом.

Между тем воротился дворник, пришла и Дульцинея — осталось ждать, когда дилижанс покажется за горой. Место было взято.

— Вы, верно, опять режете гнилых собак или кроликов? — спросил Хоецкий у Фогта.- Quel chien de metier! [676]

— Нет.

— Помилуйте, у вас такой запах в комнате, как в катакомбах в Неаполе.

— Я и сам чувствую, но не могу понять, это из угла… верно, мертвая крыса под полом — страшная вонь… — И он снял шинель Матьё, лежавшую на стуле. Оказалось, что запах идет из шинели.

— Что за чума у вас в шинели? — спросил его Фогт.

— Ничего нет.

— Ах, это, верно, я, — заметила, краснея, Дульцинея, — я ему положила на дорогу фунт лимбургского сыра в карман, un peu trop fait [677].

— Поздравляю ваших соседей в дилижансе, — кричал Фогт, хохоча, как он один в свете умеет хохотать. — Ну, однако, пора. Марш!

И Хоецкий с Фогтом выпроводили агитатора в Турин. В Турине Матьё явился к министру внутренних дел с протестом. Тот его принял с досадой и смехом.

— Как же вы могли думать, чтоб французские жандармы ловили людей в Сардинском королевстве? — Вы нездоровы.

Матьё сослался на Фогта и Хоецкого.

— Ваши друзья, — сказал министр, — над вами пошутили.

×