Карагандинские девятины, стр. 30

Абдулка пошагал – и не оглядывался. Он пугливо тронулся следом и тащился, наверное, за прощением, но весь путь как нарочно отставал. Когда шли, на улицах стало сумеречно. Все незнакомое и чужое долго провожало по городу, пока в холоде и пустоте не возник железнодорожный вокзал.

Зал ожидания кишел людьми, полнился светом. За черными зеркалами окон, что глядели прямо на перрон, слышался далекий шум. Женщины, мужчины, дети, что искали здесь, казалось, спасения, в поисках места толкались под гулким высоким сводом, где было ясно и пусто. Или, найдя его, жались кто к багажу тупорылых чопорных чемоданов, отчего-то сплошь черных да коричневых, кто к скарбу, которым надрывались тюки, или просто друг к другу, чтобы не потерять. У окошка воинской кассы дышать стало свободно. На этом островке порядка и какого-то иного закона, чем в общих очередях, по требованию было дано пассажирское место на отбывающий в полночь поезд.

Около воинской кассы простаивал патруль – дежурный офицер и двое пареньков в курсантских погонах, пахнущие одеколоном. Офицер приглядывался и мрачнел: свежеиспеченный пассажир в уродских сапогах, у которого из-под ворота шинели торчало также что-то уродское, а лицо было явно побито, внушал такое отвращение, что было поздно просить его предъявить документы: это чучело само шло под арест. Абдулка содрогнулся от взгляда дежурного – и попятился, закрывая собой. Патруль обступил теперь обоих. Глухой потянул офицера в сторонку и сообщил шепотком: «Нельзя трогать, пожалуйста. Комиссованный это, сильно на голову больной. Скоро поезд. Домой болеть уезжает.» Лицо дежурного, что было сосредоточенно-мрачным, вдруг обмякло и поглупело: oн верил и кивал понимающе головой, оглядываясь уже с желанием быть подальше от похожего на чучело солдата.

Патруль отступил.

Абдулке больше нечего было делать в этом городе. Имея облик того, кто остается, он будто любящий, которому больше некого было любить, провожал на вокзале только собственный час жизни. Лицо его было неприступно-чужим. Это время они находились рядом в зале ожидания потому, что начальник ждал в тепле свою электричку. Вдруг глухой заныл себе под нос, не сознавая, что это стало слышно: «Я хотел вам добра… Я делал вам всем добро…» Все такой же каменнолицый, неожиданно умолк. А когда смотрел в последний раз, сказал с угрозой в голосе: «За мной не иди! Больше я тебя не знаю».

Он остался один, а тот, кто так просто и жестоко отдал спасенную жизнь, ушел, чтобы исчезнуть уже навсегда. Вместе с билетом в кармане оказались деньги, десять рублей: красненькая купюра, что была такой же последней – но только жертвой Абдулки, как тот последний его ожесточенный взгляд и последние слова.

Беспризорный и одичавший по виду солдат, что улыбался обезьянкой каждому встречному, скоро успел примелькаться на вокзале, как будто искал что-то или кого-то, но не находил. Несколько раз он появлялся в буфете, озирая один и тот же похожий на обглоданную кость прилавок. В буфете к ночи имелся в наличии лишь напиток под названием «чайный». Паренек попросил для себя стакан этого чая и протянул в расплату за копеечную жидкость десять рублей. Голодно выпил его и ушел. Когда появился снова, спросил твердо стакан чая. Пойло было чуть теплым, но он долго хлюпал, стоя в сторонке, как если бы это был кипяток.

Что-то похожее происходило в зале ожидания, где занимал по очереди все места, что вдруг освобождались, но после с радостью уступал их то женщинам с детьми, то старикам. И на перроне, где с очень важным видом ходил из конца в конец, обращая на себя внимание тем, что встречал и провожал каждый новый поезд, выспрашивая какой и когда прибывает или отправляется, а после тоже сообщая об этом всем, кто зазевался или торопился узнать. Проходя мимо патруля, он старался как можно внушительней отдать честь дежурному офицеру и, казалось, нарочно лез на глаза. Вдруг подошел и спросил разрешение отойти по нужде, как если бы покинуть пост. Дежурный растерялся, но все же сам лично с боязливой ответной серьезностью дал ему на это разрешения и даже послал одного из курсантов, чтобы указывал путь к туалету. Вновь он обратился к дежурному за разрешением погулять на площади у вокзала – и как-то сразу надоел. Офицер отмахнулся и буркнул, чтобы шел, куда хочет. Возвратился в зал ожидания с огромной головой арбуза на руках, которую на ночь глядя сторговали так удачно казахи, чьи затрепанные ветром бродячие лавчонки, похожие на шатры, поджидали кого-то на вокзальной площади даже в этот час. Обнимая нечаянно купленный, но, по всему видно, не для себя, грузный старый арбуз, он опять явился к начальнику и доложил, что купил арбуз. Курсанты переглянулись с ухмылкой. Офицер застыдился, нахмурился, шикнул, отгоняя от патруля. Он подумал, что должен поделиться арбузом, и с готовностью об этом сказал, после чего начальник просто гаркнул, чтобы убрался прочь. Понимая, что его прогоняют, он прижал к себе так обозливший этих людей гостинец и задал наспех всего один вопрос, чтобы узнать, сколько времени. Лицо дежурного застыло от страха, но и зловеще омрачилось. На его счастье, какой-то гражданин, скучающий поблизости от патруля, слыша этот вопрос, посмотрел на куранты, что висели в зале ожидания у всех над головой, и тут же буднично откликнулся, сообщая, который час.

Зная, сколько осталось ждать поезда, он побрел на перрон. Стоять на месте было холодно, а ходить с арбузом отчего-то так же тягостно, как и тяжело. Избавиться от него он бы не посмел, потому что истратил деньги, которые даже теперь считал не своими, а его, Абдуллы Ибрагимовича. Чувствуя себя глупым и несчастным, он подумал вдруг о девочке, которая побиралась когда-то на его глазах, потому что была голодной. Он не мог вспомнить, какой же она была, только чувствовал, казалось, eе голод – и поначалу медленно, а потом все уверенней пошел в том направлении, куда уходили чужие для него поезда. Все покрывали рельсы, будто волны, сверкая при свете луны стальными гребнями и, казалось, даже издавая похожий на их дыхание тяжелый гул. Под ногами глухо скрежетали зубья гравия. Холодность стальной реки оживала разноцветными огоньками семафоров. Ветер приносил то воздушную свежесть холода и ощутимую до озноба морось, то гарь со шпал и понюшку чего-то жженого – наверное, угля из печурок промчавшихся вагонов. Он ясно увидел ночь, когда они шли в тот же час в том же направлении и по тому же безмолвному простору, и осознал с удивлением, что все уже было: только не было этого тяжелого арбуза, который он нес для девочки, почему-то помня и помня о ней, а не о тех, кто тоже когда-то был.

×