Яйцо, стр. 2

Так или иначе, он сохранял всех маленьких монстров, которые рождались на нашей ферме. Их держали в спирту, каждого в отдельной стеклянной банке. Во время нашего переезда в город эти банки, осторожно поставленные отцом в ящик, находились на подводе рядом с ним. Одной рукой он правил лошадью, а другой придерживал ящик. Когда мы добрались до места, то прежде всего сняли ящик и вынули из него банки. Все то время, что мы содержали закусочную в городе Бидуэл, уродцы в своих стеклянных банках были выставлены на полке позади прилавка. Мать порой протестовала и говорила, что им там не место, но когда дело касалось его сокровища, отец был тверд как скала. Уроды, заявлял он, имеют ценность. Людям нравится смотреть на необычные, диковинные вещи.

Кажется, я сказал, что в Бидуэле мы занялись ресторанным делом. Это несколько преувеличено. Город был расположен у подножия низкого холма, на берегу речки. Железная дорога шла стороной, и станция находилась на расстоянии мили к северу, в поселке Пиклвил. Близ станции когда-то работали два предприятия: на одном занимались приготовлением сидра, на другом мариновали овощи. Но еще до нашего прибытия оба она прекратили свое существование. Утром и вечером по дороге, называемой Тарнер-пайк, на станцию приходили автобусы из гостиницы, находившейся на главной улице Бидуэла. Мысль отправиться в это расположенное в стороне от города место и открыть там ресторан принадлежала матери. Она говорила об этом целый год, а затем в один прекрасный день отправилась туда и сняла пустовавшее помещение склада напротив железнодорожной станции. В том, что дело это будет доходным, мать была твердо убеждена. Пассажиры, говорила она, будут ожидать здесь отхода поездов, а люди из города — приходить на станцию встречать поезда. Они будут посещать закусочную, чтобы съесть кусок пирога и выпить стакан кофе. Теперь, когда я стал старше, я знаю, что у нее было еще другое побуждение для переезда. Ее одолевали честолюбивые замыслы в отношении меня. Ей хотелось, чтобы я вышел в люди, а для этого поступил в городскую школу и сделался горожанином.

В Пиклвиле отец с матерью, как и всегда, много трудились. Прежде всего, необходимо было придать помещению такой вид, чтобы в нем можно было открыть закусочную. На это ушел месяц. Отец соорудил полку и поставил на нее банки с овощными консервами. Затем он намалевал вывеску и вывел на ней большими красными буквами свою фамилию. Под фамилией помещался строгий приказ: «Кушайте здесь!», которому повиновались весьма редко. Был куплен стеклянный ящик, и его наполнили сигарами и табаком. Мать выскребла пол и вымыла стены. Я стал ходить в городскую школу и радовался тому, что я теперь далеко от фермы, далеко от унылых, несчастных цыплят. И все же я не был очень весел. Вечером я возвращался из школы домой по Тарнер-пайк и вспоминал, как дети играли на школьном дворе. Маленькие девочки, собравшись гурьбой, дрыгали, скакали и пели. Раз как-то я сделал попытку последовать их примеру и с торжественным видом поскакал на одной ноге по замершей дороге. «Скок там, скок тут, пусть меня остригут!» — пронзительным голосом запел я. Но сейчас же осекся и с сомнением, стал озираться по сторонам. Я испугался, что меня могут увидеть в таком легкомысленном настроении. Мне, вероятно, казалось, что я, выросший на птичьей ферме, где ежедневной гостьей была смерть, не должен был так вести себя.

Мать решила, что закусочную следует держать открытой круглые сутки. В десять часов вечера мимо наших дверей проходил отправлявшийся на север пассажирский поезд и вслед за ним — товарный. В Пиклвиле поездная бригада последнего должна была проделать ряд маневров с вагонами. Покончив со своим делом, люди приходили к вам в закусочную выпить горячего кофе и чего-нибудь поесть. Иногда кто-либо из них заказывал яичницу. В четыре часа утра, на обратном пути, они снова нас посещали. Наши дела понемногу улучшалась. Ночью мать спала, а днем, пока спал отец, присматривала за всем и кормила посетителей. Отец спал на той же кровати, которую ночью занимала мать, я же уходил в школу. В долгие ночи, когда мы с матерью спали, отец стряпал: он готовил мясо для бутербродов, которые наши посетители уносили в своих корзиночках для завтрака. И вот тогда-то у отца и зародилась мысль возвыситься в этом мире. Им овладел дух американизма. Он тоже стал честолюбив.

В долгие ночи, когда дела было мало, отец мог размышлять всласть. Это было его погибелью. Он решил, будто в прошлом ему не везло потому, что он был недостаточно жизнерадостен, и что в будущем он усвоит более бодрый взгляд на жизнь. Рано утром он приходил наверх и ложился к матери в постель. Она просыпалась, и оба начинали разговаривать. А я, в своей кровати в углу, прислушивался.

Отец вбил себе в голову, что ему и матери следует развлекать людей, приходящих в закусочную поесть. Я не могу теперь припомнить, что он говорил, но, по-видимому, он серьезно собирался увеселять публику.

Когда к нам приходило сразу много народу, главным образом молодежи из Бидуэла, что случалось чрезвычайно редко, то, по его мнению, необходимо было заводить оживленную и занимательную беседу. Из речей отца я сделал вывод, что он хочет играть роль веселого трактирщика. Мать, вероятно, с самого начала отнеслась к его затее с сомнением, но не стала его отговаривать. Отцу казалось, что в душах более молодых жителей города Бидуэла вспыхнет страстное желание как можно чаще бывать в обществе его и матери. По вечерам со стороны Тарнер-пайка будут приходить с песнями оживленные, веселые группы людей; с радостными криками и смехом они будут вваливаться в закусочную. Начнутся веселье и шутки. Пусть читатель не думает, будто отец говорил об этом именно так ясно и подробно. Как я уже сказал, он был человеком немногословным. «Им нужно место, где собираться. Говорю тебе, — повторял он снова и снова, обращаясь к матери, — им нужно место, где собираться». Дальше этого он не шел. Остальное дополнило мое воображение.

Две или три недели все в доме находились под властью идеи отца. Мы много не разговаривали, но в нашей повседневной жизни усердно старались отбросить угрюмый вид и улыбаться. Мать улыбалась посетителям, а я, заразившись от нее, улыбался нашей кошке. Что-то лихорадочное было в страстном желании отца нравиться. В нем, несомненно, где-то глубоко таилась жилка комедианта. Он тратил не слишком много из своего запаса шуток на железнодорожников, которым прислуживал по ночам, но, казалось, ждал прихода какого-нибудь молодого человека или женщины из Бидуэла, чтобы показать им, на что он способен. На прилавке закусочной стояла проволочная корзинка, всегда наполненная яйцами, и она, по всей вероятности, была перед глазами отца в тот миг, когда у него зародилось желание развлекать посетителей. Яйца, словно по определению судьбы, все время были связаны с развитием его идеи. Во всяком случае, именно яйцо убило его новый порыв к жизни. Однажды, поздно ночью, меня разбудил гневный рев, исходивший из глотки отца. Мать и я сразу же приподнялись на своих кроватях. Дрожащими руками она зажгла лампу, стоявшую на столике у ее изголовья. Внизу со стуком захлопнулась входная дверь, и спустя несколько минут отец, тяжело ступая по лестнице, поднялся к нам. Он нес яйцо, и рука его так дрожала, точно его знобило, а глаза горели, как у безумного. Войдя, он устремил на нас пылающий взгляд; и когда он стоял так, я был уверен, что он хочет бросить яйцо либо в мать, либо в меня. Но вместо этого отец тихонько положил его на столик возле лампы, а сам упал на колени перед кроватью матери и заплакал. Он плакал как ребенок, и я, потрясенный его горем, плакал вместе с ним. Комнатушка огласилась нашими рыданиями. Как ни странно, но из этой сцены, в которой мы все трое участвовали, я запомнил только одно: как рука матери беспрерывно гладила лысую дорожку, проходившую через макушку отца. Я забыл, что говорила ему мать и как она заставила его рассказать ей о том, что произошло внизу. Его объяснение тоже выпало из моей памяти. Я помню только свой испуг и горе, да блестевшую при свете лампы дорожку на голове отца, стоявшего на коленях у кровати.

×