Эроусмит, стр. 123

— Неверно. Терри обосновался в деревне только потому, что там жизнь дешевле. Если бы нам… если бы ему позволяли средства, он, вероятно, завел бы лабораторию здесь, в городе, с гарсонами и со всеми онерами, как у Мак-Герка, только, черт побери, без директора Холаберда и без директора Эроусмита!

— Зато с невоспитанным, грубым, до крайности эгоистичным директором Терри Уикетом!

— Фу, черт! Позволь мне тебе сказать…

— Мартин, тебе обязательно нужно для усиления доводов вставлять в каждую фразу «черта»? Других выражений не найдется в твоем высоконаучном словаре?

— Моего словаря во всяком случае достаточно для выражения мысли, что я намерен поселиться с Терри.

— Слушай, Март. Ты считаешь верхом доблести желание уйти в глушь и носить фланелевую рубашку и кичиться своим чудачеством и безупречной чистотой. Но что, если бы каждый рассуждал так? Что, если бы каждый отец бросал своих детей, как только ему делается скверно на душе? Что творилось бы в мире? Что, если бы мы были бедны, и ты меня бросил бы, и я должна была бы стирать белье, чтобы прокормить Джона?

— Было бы, верно, неплохо для тебя и скверно для белья! Нет! Извини меня. Это дешевая шутка. Но… я думаю, именно это соображение испокон веков не давало большинству людей стать чем-либо иным, кроме как машиной для пищеварения, размножения и повиновения. Ответить надо вот как: очень немногие при каких бы то ни было обстоятельствах добровольно променяют мягкую постель на нары в лачуге только ради того, чтобы сохранить свою чистоту — как ты совершенно правильно это назвала. Мы с Терри — пионеры… Но этот спор может длиться вечность! Можно доказывать, что я герой, дурак, дезертир — что угодно, но факт остается фактом: я вдруг увидел, что должен уйти. Для моей работы мне нужна свобода, и с этого часа я бросаю ныть о ней, я ее беру. Ты была ко мне великодушна. Я благодарен. Но ты никогда не была моей. Прощай!

— Милый, милый… Мы обсудим это еще раз утром, когда ты не будешь так возбужден… А час назад я так тобой гордилась!

— Очень хорошо. Спокойной ночи.

Но до наступления утра, взяв два чемодана и саквояж с самым грубым своим платьем, оставив Джойс нежную записку — самое жестокое, что он писал в своей жизни, — поцеловав сына и прошептав: «Как вырастешь, приходи ко мне, малыш!» — он переехал в дешевую гостиницу. Когда он растянулся на шаткой железной кровати, ему стало жаль их любви. А до полудня он побывал в институте, подал прошение об отставке, забрал кое-какие приборы, принадлежавшие лично ему, свои записи, книги и материалы, отказался подойти к телефону на вызов Джойс и как раз поспел на вермонтский поезд.

Прикорнув в своем красном плюшевом кресле (он, который последнее время ездил только в обитых шелком салон-вагонах), Мартин радостно улыбался, думая о том, что не нужно больше отбывать повинность на званых обедах.

К «Скворечнику» он подъехал на санях. Терри колол дрова на усеянном щепками снегу.

— Здравствуй, Терри. Приехал на житье.

— Отлично, Худыш. В лачуге набралась куча посуды — надо перемыть.

Он изнежился. Одеваться в холодной хибарке и мыться ледяной водой было пыткой; пройтись часа три по рыхлому снегу — означало вернуться домой без сил. Но блаженная возможность работать по двадцать четыре часа в сутки, не отрываясь от опыта в самый упоительный момент для того, чтобы ползти домой обедать, возможность углубляться в споры с Терри, замысловатые, как богословие, и яростные, как возмущение пьяного, — поддерживала Мартина, и он чувствовал, что мускулы его крепнут. Вначале он часто подумывал, не уступить ли Джойс хоть в одном — разрешить ей построить для них лабораторию получше и более культурное жилище.

— Хотя бы с одним слугой или, самое большее, с двумя и с самой простой, но приличной ванной…

Джойс ему написала: «Ты был до последней степени груб, и всякая попытка к примирению, если оно сейчас мыслимо, в чем я сильно сомневаюсь, должна исходить от тебя».

Он ответил описанием зимнего звона лесов, не упомянув программного слова «примирение».

Они предполагали изучать дальше точный механизм действия производных хинина. На мышах, которых Терри приспособил вместо обезьян, это было затруднительно ввиду их малого размера. Мартин привез с собой штаммы Bacilli lepiseptici — возбудителя плевропневмонии у кроликов — и первой их задачей было узнать, так же ли эффективен их первоначальный состав против него, как и против пневмококка. С нечестивой руганью убедились они, что нет; с нечестивой руганью и кропотливым терпением пустились в бесконечно сложные поиски состава, который оказался бы эффективным.

На жизнь они зарабатывали приготовлением сывороток, продавая их — да и то неохотно — тем врачам, в чьей честности были уверены, и наотрез отказывая аптекарям с широкой клиентурой. Это им приносило неожиданно больший доход, и умные люди считали их слишком хитрыми, чтобы верить в их искренность.

Мартин в равной мере тревожился тем, что он называл своей изменой Клифу, и тем, что бросил Джойс и Джона, но тревожился только тогда, когда не мог уснуть. Неизменно в три часа утра он приводил их обоих, Джойс и верного Клифа, в «Скворечник»; а в шесть часов, жаря на завтрак ветчину, он их неизменно забывал.

Варвар Терри, избавившись от Холаберда — от его улыбочек и требований быстрого успеха, — оказался легким товарищем. Спать ли на верхних нарах, или на нижних, было ему безразлично. Терри нес полуторную нагрузку по колке дров, по добыванию припасов и с веселой прибауткой умело стирал и его и свое белье.

С большой прозорливостью Терри учел, что годами живя вдвоем, они неизбежно поссорятся. Они с Мартином проектировали расширить свою лабораторию настолько, чтобы в ней могли работать восемь (но отнюдь не более!) исследователей, таких же вольных птиц, как они сами; каждый будет работой по изготовлению сыворотки вносить свой пай на расходы по лагерю, а в остальное время независимо вести свою тему — будь то исследование строения атома или опровержение выводов доктора Уикета и доктора Эроусмита. Два бунтаря — химик, попавший в лапы какой-то фармацевтической фирмы, и университетский профессор — собирались приехать к ним с осени.

— Жалкое возвращение к монастырям, — ворчал Терри, — с тою лишь разницей, что мы не стараемся разрешать вопросы неведомо для кого, а только для наших собственных глупых голов. Попомни! Когда это место превратится в храм и станут стекаться сюда толпы чудаков, тогда нам с тобой придется сматывать удочки. Мы двинемся дальше вглубь лесов, или, если будем для этого слишком стары, приткнемся снова к какой-нибудь профессуре, или к Досону Ханзикеру, или даже к его преподобию доктору Холаберду.

Мартин впервые начал заметно опережать в работе Терри Уикета.

В математике и физической химии он был теперь так же силен, как и Терри; был столь же равнодушен к гласности и к пышным драпировкам; столь же фанатически прилежен; остроумием в изобретении новых приборов он ему, по меньшей мере, не уступал; и значительно превосходил живостью воображения. У него было меньше выдержки, больше страсти. Гипотезы сыпались из него, как искры. Не совсем еще веря в нее, начал он постигать свою свободу. Он еще определит истинную природу фага; и дальше (когда станет сильней и уверенней и, конечно, менее гуманен) он видел впереди бесчисленные исследования в химиотерапии и иммунологии, — хватит на много десятилетий необычайных похождений.

Ему казалось, что впервые в жизни он видит и чувствует весну. Он научился по утрам купаться в озере, хотя, когда в первый раз окунешься, обжигало нестерпимым холодом. Перед завтраком они удили рыбу, ужинали за столом в тени дубов, делали пешком концы по двадцать миль, имели любопытными соседками соек и векш; и, проработав всю ночь, выходили встретить ясную зарю, встающую над сонным озером.

Мартин чувствовал, как его насквозь пронизывает солнце, дышал полной грудью и постоянно что-то напевал вполголоса.

×